Интервью с Артёмом Драбкиным, как бы грустно это ни было, не пользуется бешеной популярностью у наших читателей. То есть практика показала, что из историй про ошибки работника прокуратуры и обзоров СМИ выбирается не интервью с человеком, собравшим сотни воспоминаний ветеранов.
Проект «Я помню», которого не было и в Союзе, издающем миллионы томов воспоминаний Жукова и лейтенантской прозы, финансируется государством. А реализуется людьми, которые считают своим долгом успеть собрать по-настоящему правдивые и искренние воспоминания о том, как переживали, что чувствовали, о чём думали, чем жили в этот период обыкновенные рядовые, ровесники сегодняшних 20-летних.
За интервью, за «Я помню», за серию книг «Солдатские дневники» и «Окопная правда» Артёму Драбкину хочется сказать спасибо.
Спасибо за то, что мотается по стране и говорит с ветеранами не к 9 мая и не к 22 июня, а вообще. И успевает.
За то, что танкист Василий Брюхов рассказал ему: «Вот ты спрашиваешь, было ли страшно садиться в следующий танк, после того как подбили? Мол, сбитые лётчики, бывало, начинали трусить и старались не попасть на фронт. Пусть авиаторы не трещат. Они были в привилегированном положении - это не мы, танкисты, и не пехота. Там ты отлетал, тебе в столовой официантка обед подаст, в доме постель с простынями постелена, техник подготовит самолёт к следующему вылету. А мы простыни в глаза не видели, всё время в землянке или просто под танком на холоде».
И вот это: «Вшей – море. Зимой танк превращается в настоящий морозильник, поэтому одежды на нас было очень много. Её снимешь, потрясёшь над костром – только треск стоит. А как только передышка, сразу всё бельё на прожарку. Прожарки устраивали следующим образом: выбивали дно из бочки, вставляли металлическую крестовину, на которую развешивали бельё. Бочку переворачивали, на дно плескали немного воды, выбитую крышку ставили на место и всю конструкцию ставили на костёр. Главное следить, что бы одежда краёв бочки не касалась, а то сгорит… Это только молодые могли выдержать. Я говорю, войну выиграла молодёжь».
И всё там такое…
Труднее всего, наверное, говорить с ветеранами.
Сложно задавать вопросы, когда человек плачет. Сложно не прятать глаза, когда он забывает, что рассказывал это пятнадцать минут назад и рассказывает снова. И снова трясущимися руками с пигментными пятнами перебирает фотографии. Которых три штучки. И которые ни в коем случае нельзя уносить. Что сложно приходить домой – не в офис там, не на скамейку в парке, а домой. Где старые серванты, и с фотографий смотрят люди, про которых боишься спросить. Сложно уходить. То есть закрывать блокнот, выключать диктофон и говорить чего-нибудь типа: «Ну, вот, пожалуй, я вас обо всём и спросила, всё вы мне очень интересно рассказали, до свидания».
А хуже всего уходить от одиноких бабушек, бывших санитарками. Которые предварительно пожаловались тебе на одиночество. Которые сидят днями в квартирах с высокими потолками. С огромными окнами. А осень серая. А настоящее отопление дадут к октябрю. И они кутаются. И сын приезжает раз в неделю, чтобы «привезти пищу». И когда спрашиваешь её, рассказывает ли она о халхин-гольских раненых внукам, она улыбается так, будто смайл стоит не на месте и говорит: «Скажете тоже, они и так не звонят». И тут тебе надо уходить. А она говорит: «А вот зато есть ещё фотографии, как я была в Сочи в 65-ом. Вы приходите, я вам потом покажу». И специально включает тебе свет в прихожке, чтобы ты могла обуться при свете и желает тебе всякого здоровья и счастья, и долгих лет жизни, и хорошего мужа, и чего-то ещё, и сетует, что ты легко одета. И потом включает свет в тамбуре подъездном и потом, когда ты уже выйдешь, выключает и поясняет: «А то соседи ругаются». И она помнит всё-всё про Халхин-Гол и смущённо говорит, что не помнит, какие лекции читает её сын в университете. Так, что кажется, что не «не помнит», а «не знает», потому что ей не сказали…
И ты уходишь. А она остаётся. И ей 88 лет.
…Быть может, надо было написать в анонсе интервью с Драбкиным, что это – подвиг. Но на подвиг кликали бы ещё меньше.
Екатерина Шайтанова






